Сначала Амине показалось, что просто душно. Воздух от жары был тяжёлый, будто густой. Она сидела за столом в библиотеке, и буквы на странице медленно теряли форму. Линии сливались, слова становились пятнами. Она моргнула, но мутная пелена не ушла. Она упрямо продолжала читать. Нужно было закончить, хотя бы страницу, хотя бы абзац. Но глаза резало, голова тяжелела, внутри будто кто-то бил молотком изнутри черепа. В висках стучало. На мгновение показалось, что стол накренился. Она схватилась за край и тут же отдёрнула руку: под пальцами дерево было горячим.
Жарко. Надо просто открыть окно.
Она поднялась, пошатнулась, сделала два шага и замерла. Пот катился по спине, под платком кожа будто кипела. Рот пересох, язык стал шероховатым, словно песком посыпали. Всё тело гудело, как струна, натянутая до предела. Но Амина упрямо не сдавалась. Она вернулась к столу, взяла книгу, пролистала несколько страниц, будто силой воли могла выгнать болезнь.
Нельзя останавливаться. Он придёт, будет спрашивать.
Она пыталась прочитать хотя бы одно предложение, но смысл ускользал, превращаясь в бесконечное шуршание бумаги. Её трясло.
Надо просто лечь. Немного поспать.
Амина встала, держась за стену. Коридор казался бесконечным. Каждый шаг отдавался в теле глухим гулом, будто земля под ней дрожала от очередного удара. Она шла медленно, спотыкаясь, цепляясь пальцами за стену. Когда добралась до комнаты, мир уже плыл. Она толкнула дверь плечом и почти упала на кровать. Платок соскользнул с головы, волосы прилипли к лицу. Она перевернулась на бок, свернувшись, будто хотела спрятаться от жара.
Ничего. Пройдёт. Всего лишь усталость.
Она повторила это мысленно, будто заклинание. Её трясло, зубы стучали, но она упрямо натянула одеяло до подбородка, закрыла глаза. Казалось, если просто не двигаться, всё исчезнет. Тело больше не слушалось. Мысли таяли, как лед на солнце.
***
Ночь тянулась, как вязкая нить, и не имела ни начала, ни конца. Сначала Амина думала, что заснёт от усталости. Но сон не пришёл. Приходил только жар. Он полз под кожу, горел в горле, словно кто-то залил внутрь расплавленный металл.
Одеяло стало невыносимо тяжёлым. Она сбросила его, и тут же стало холодно. Озноб сжал тело судорогой, и она снова натянула покрывало до подбородка. Через минуту опять жара, и снова всё повторялось. Пот пропитывал подушку, виски гудели, губы трескались от жажды. Она поднялась, пошатываясь, добралась до кувшина, а там воды почти не было.
Темнота казалась живой. Шевелилась. Где-то за стеной гудел ветер, хлопнула дверь, послышался отдалённый смех, будто из другого мира. Ей показалось, что кто-то идёт, и она вслушалась. Но шаги растворились.
Иногда ей чудилось, что кто-то сидит рядом. Мужская тень, наклоняющаяся над ней. Она пыталась сказать «не надо», но губы не слушались. Потом тень исчезала, и она снова оставалась одна.
Жар то отступал, то возвращался. Сменялся дрожью, потом снова лихорадкой. Амина то металась по постели, сбивая подушки, то неподвижно лежала, глядя в потолок, где плясали зыбкие, странные тени. Казалось, что потолок открывается, и сквозь него льётся слепящий свет. То, наоборот, темнота становится плотной, почти осязаемой. Ей слышались голоса.
В какой-то момент она стала шептать в ответ — обрывки сур, слова, которые помнила с детства.
Простыня сбилась комком у ног. Кожа липла, голова гудела, руки дрожали. Веки были тяжёлые, но сон не приходил. Она то проваливалась в забытьё, то всплывала, и каждый раз казалось, что всё стало ещё хуже.
Когда сквозь шторы просочился бледный утренний свет, Амина впервые подумала, что, возможно, всё это не закончится. Что жар не уйдёт, и время не принесёт облегчения. Что она просто растворится.
И с того момента больше ничего не менялось: ни утро, ни вечер, только мерцание света за занавесками, и жар, который не отпускал.
Она не знала, что с ней происходит. Её тело будто превратилось в сосуд, наполненный огнём. Кожа горела, а под ней что-то булькало и пульсировало, как расплавленный металл. Иногда казалось, что жар вытекает сквозь пальцы, и она пыталась прижать руки к груди, чтобы удержать его внутри. Она больше не вставала. Каждый раз, когда пыталась подняться, голова уходила в сторону, мир плавал и тянул её обратно на подушку. Простыня под ней давно стала мокрой, и даже через сон она чувствовала, что она пахнет. Но сил сменить её не было.
Иногда дверь открывалась на секунду, появлялась полоска света и чужие голоса. Кто-то говорил, тихо, как у постели умирающего. Может, приносили воду. Может, просто проверяли, жива ли. Ей хотелось попросить остаться, но язык не шевелился. Иногда в бреду она , кажется, слышала шаги Серёжи. Вспыхивало его лицо. Он что-то говорил, но слова таяли, будто он стоял за стеной. Тогда Амина тянулась к нему, пальцы скребли по одеялу, ей ужасно хотелось доказать ему, что она училась, и только тогда она понимала, что вокруг никого нет.
Время перестало существовать, всё слилось в одно бесконечное мигание сознания, где не было ни сна, ни пробуждения. Она уже не думала, что выздоровеет. Просто ждала, когда жар съест всё до конца. Иногда ей казалось, что в груди у неё не сердце, а горящая свеча, которая вот-вот догорит и погаснет. И это почему-то казалось ей спокойным, почти правильным, если бы только перестало быть так мучительно горячо.
Боль стала невыносимой. Амина не могла дышать потому что каждый вдох обжигал, каждый выдох отзывался болью в спине. Она не понимала, плачет ли.
Когда стало совсем нестерпимо, Амина впервые за всё это время заговорила. Голос хрипел, слова ломались.
— Папа… — прошептала она. — Папа, забери меня.
Её губы дрожали, дыхание рвалось.
— Я устала. Папа, забери меня… пожалуйста…
Она не знала, слышит ли кто-нибудь, но продолжала шептать, будто это могло хоть как-то облегчить боль.
— Мне больно, папа. Очень… я не хочу больше.
Перед глазами всплыла его фигура. Он стоял, как когда-то на пороге их дома: высокий, лицо его было уставшим, руки за спиной. Смотрел на неё строго.
Она протянула к нему руку.
— Папа… забери.
Но фигура не шевельнулась. Только отступила, растаяла, будто растворилась в воздухе. И тогда Амина заплакала от отчаяния. От одиночества. Оттого, что даже смерть не откликалась. Слёзы жгли щёки. Боль не уходила. Она снова прошептала, еще слабее, чем прежде:
— Аллах… пожалуйста… забери меня.
Но ответа не было.
***
Сначала ей казалось, что это просто бред, потому что она явно слышала звуки. Шорох, шаги, дыхание. Но чем дольше длилась эта ночь — а, может, не одна, — тем яснее Амина понимала: кто-то действительно был рядом.
Иногда она чувствовала, как к ней прикасаются. Осторожно, почти несмело. Как сдвигают простыню, как прохладная ладонь ложится ей на лоб, как кто-то поднимает её руку, проверяет пульс, а потом снова укрывает. Иногда что-то капало ей на губы, кажется, кислая вода. Иногда к горлу подносили ложку, и она пыталась проглотить, не открывая глаз.
Бывали минуты, когда она просыпалась на несколько секунд и видела только смутный силуэт. Свет лампы пробивался сквозь тьму, и в нём кто-то стоял, крупный, в тени. Думала, что это был Серёжа, но не знала точно. Лицо терялось в полумраке. Он молчал, иногда только двигался, видимо, переставлял что-то на столе, садился, зажигал сигарету. Её ноздри ловили слабый запах дыма, и от этого становилось чуть спокойнее.
Иногда кто-то другой мелькал, приносил воду, бормотал что-то приглушённо. Она не понимала слов, только чувствовала, что за ней следят, что-то проверяют, что она уже не одна. Но тело было слишком тяжёлым, чтобы повернуться, и каждый раз, когда она пыталась открыть глаза, у нее не получалось.
Однажды, может, утром, может, ночью, она ощутила, как кто-то взял её за руку. Сильно, но так осторожно, будто боялся сломать. Долгое, тёплое прикосновение. Она даже попыталась сжать в ответ, но не смогла. В груди что-то болезненно дрогнуло. Хотелось спросить: кто ты? но губы не слушались.
И потом всё снова уходило в темноту. Только шорох шагов, редкие слова, запах табака и ощущение , что кто-то всё время рядом. Не призрак, не галлюцинация. Кто-то живой. И, может быть, только это не давало ей окончательно раствориться в лихорадке.
Иногда, когда жар немного спадал и сознание возвращалось хоть на пару минут, Амина начинала стыдиться. Серёжа, наверное, видел её в таком состоянии. Беспомощную, мокрую, в лихорадке. Не ту, кого можно уважать, не ту, кто должен учиться, помогать, быть полезной.
Она вспоминала, как он оценивающе, требовательно смотрел на нее. В его взгляде было ожидание, будто он всегда проверял, не подведёт ли она. И теперь ей казалось, что она подвела.
Слабость — это позор. Слабость — это не по правилам, которые он ей навязал и которые она сама приняла, как закон.
Иногда ей мерещилось, что он стоит у кровати. Что она чувствует его запах. И тогда сердце начинало биться быстрее, стыдливее. Она пыталась повернуть голову, спрятать лицо, как будто это могло вернуть ей достоинство. Но тело не слушалось.
Он увидит, как я лежу, как я стону, как я не могу даже встать. Он поймёт, что я ничему не научилась.
Хотелось исчезнуть, провалиться под пол, лишь бы не видеть, как он смотрит на неё теперь.
Она шептала в бреду, не зная, слышит ли он:
— Прости… я буду учиться… я смогу… я не хотела…
И снова задыхалась от жара и стыда.
***
Разумовский заметил почти сразу, просто потому, что это было слишком не похоже на неё. Амина всегда появлялась ровно тогда, когда нужно. Она жила по строгому внутреннему распорядку, словно боялась, что кто-то хоть минуту ее будет ждать: приходила вовремя, ела молча, училась до последнего, не спорила, не просила, не жаловалась. И вдруг исчезла.
Сначала Серёжа не придал этому значения. Подумал, может, устала, засиделась за книгами. Или Варвара сунула её на чердак помогать, а может, прачки заманили, чтоб подшить что-то из белья. К вечеру он заметил, что обедом её не было. За ужином тоже. И тут что-то неприятно кольнуло внутри, раздражающе и тревожно.
Он подозвал солдата. Тот пожал плечами:
— Не видел с утра. Может, спряталась. Девка-то тихая, вот и исчезла.
Разумовский нахмурился.
— Проверь её комнату, — коротко бросил он.
Пять минут. Десять. Солдат вернулся уже не таким самоуверенным, он был бледен.
— Ей, кажется, плохо, — сказал он неуверенно.
Теперь Серёжа пошёл сам.
На кровати, почти сливаясь с серым покрывалом, лежала Амина, свернувшись, будто ребёнок, спрятав лицо в подушке. Он остановился в дверях. На секунду подумал, что она просто спит и хотел уже выругаться за эту драму, но дыхание было неправильным: прерывистым, лихорадочным, словно в каждом вдохе застревала боль.
Он подошёл, дотронулся до шеи и тут же отдёрнул руку. Кожа горела, как железо на солнце.
— Вот чёрт…
Он рванул окно, впустив горячий вечерний воздух, и крикнул в коридор:
— Воду! И врача живо!
Солдат в дверях замер, не зная, что делать.
— Что застыл? — рявкнул Серёжа. — Двигайся!
Он остался с ней. Приподнял голову, сунул подушку повыше, вытер пот с висков. Её кожа была влажной, словно горела изнутри. Он зашел в ее ванну, смочил тряпку и положил на лоб. Ткань нагрелась почти мгновенно.
— Вот дура… — пробормотал он, глядя на неё.
Она зашевелилась, губы чуть дрогнули, будто пытались сказать что-то. Он сменил компресс, швырнул старый в таз. Когда Варя вошла с миской воды, он только махнул рукой:
— Быстрее. Она горит.
Повариха поджала губы, кивнула и принялась помогать. Через какое-то время привели врача. Он проверил пульс, посмотрел глаза, сделал пару уколов. Потом сказал просто:
— Сильная лихорадка. На фоне переутомления. Ей нужен уход.
— Разберёмся, — коротко ответил Разумовский.
Он выпрямился, провёл рукой по лицу и, устало выдохнув, тихо добавил, только ей одной:
— Умирать сейчас просто неприлично с твоей стороны.
***
Дни потекли, сплавленные в одно тягучее, липкое время. Дом жил своей жизнью, но для Серёжи всё это словно ушло вглубь. Он то и дело оказывался у двери комнаты Амины, хотя каждый раз зарекался туда больше не ходить.
Первый день он держался, лишь послал Варю, потом врача, потом ещё раз врача. Второй день стал хуже. Он уже не слушал отчёты, раздражённо отмахивался от бумаг, и, наконец, сам пошёл к ней.
Амина лежала неподвижно, только пальцы едва заметно двигались — будто ловили во сне что-то несуществующее. На лбу блестел пот, волосы прилипли к вискам. Он подошёл ближе, проверил дыхание. Горячо, слишком горячо.
— Ну и зачем я тебя кормил, а? — пробормотал он, устало садясь на край кровати.
Он сменил тряпку, приложил её к виску, подпер голову рукой. Она что-то шептала, но слова были неразборчивы, кажется, это был бред, обрывки молитв, одно и то же слово - «абби».
Сережа знал это слово. Она звала отца.
Врач приходил днём и вечером, каждый раз всё более угрюмый.
— Держится температура. Я не понимаю, как она ещё жива, — сказал он однажды.
— А ты не задавайся такими вопросами, — ответил Разумовский сухо. — Делай, что можешь. Остальное не твоё дело.
Она бредила громче. Время от времени её тело выгибалось, и он, скрипя зубами, удерживал её, прижимая плечи к кровати. Несколько раз пытался заставить выпить воды, а она захлёбывалась, дрожала, отворачивалась.
На третий день он уже сам встречал врача у входа в комнату.
Просвета не было никакого. Болезнь будто въелась в стены, как гарь после пожара, и теперь вся комната дышала ею. Ни дня, ни ночи, осталось только вязкое, тяжёлое время.
Амина лежала неподвижно, как брошенная тряпичная кукла. Глаза под веками метались, губы пересохли, кожа стала серо-белой, будто её выварили. Иногда её бросало в дрожь, иногда дыхание вовсе останавливалось, и Серёжа, сидя рядом, ловил себя на том, что следит. Каждый раз, когда грудь всё-таки поднималась, он только выдыхал с раздражением.
Он уже перестал спрашивать врача, что с ней. Каждый день тот говорил одно и то же: «Без перемен», «Температура держится», «Сердце слабое». Один раз Серёжа не выдержал, швырнул стакан в стену и брызги воды скользнули по штукатурке, и врач поспешно замолчал, пряча глаза.
Он злился на всех, во-первых, на Варвару, что копошилась тихо, будто боялась потревожить мёртвую; во-вторых, на солдат, которые шептались в коридоре; и наконец, на врача, который приносил свои пузырьки, словно обереги; но сильнее всего — на неё. На неё, которая умудрилась свалиться в горячке именно тогда, когда была нужна. Когда, наконец, начала хоть что-то понимать. Когда могла быть полезной.
— Если уж решила помереть, то сделай это быстро. А если нет, тогда перестань меня мучить.
***
Тело, когда-то живое и подвижное, теперь казалось почти прозрачным, будто душа уже готовилась его покинуть. Серёжа сидел рядом, не двигаясь, держа сигарету в пальцах. В его глазах не было жалости, лишь только злость и непонимание, как всё дошло до этого.
— Ты загнал её, — сказал за спиной знакомый голос.
Олег, опершись плечом о косяк, глядел спокойно, без сочувствия, без осуждения.
— Не я, — ответил Серёжа тихо. — Она сама.
— Сама, — повторил Олег, заходя внутрь. Он подошёл ближе, глянул на Амину, на её дрожащие руки, на пустые глаза, и кивнул. — Да, навкреое, сама. Только вот теперь, похоже, ей конец.
Серёжа не отреагировал. Олег уселся на край стола, достал сигарету, но не закурил. Помолчал, потом бросил:
— Пристрели её.
Серёжа медленно повернул голову.
— Повтори.
— Пристрели, — спокойно повторил Олег. — Милосерднее будет. Она всё равно не выживет. Ты ж сам видишь. Не мучай ни её, ни себя. Мы не в церкви, Серый, здесь не место для мучеников.
Серёжа отвёл взгляд на кровать. С каждой секундой её дыхание становилось всё тише. Он сжал зубы, едва слышно выдохнул:
— С чего ты решил, что я позволю ей такую роскошь?
Олег фыркнул.
— Это не роскошь. Это гуманность. Мы же не звери.
— Ошибаешься, — Серёжа поднялся, шагнул ближе, — мы как раз звери. Просто дрессированные.
Олег пожал плечами, будто признавая правоту, но не соглашаясь.
— Она умрет.
— Она жива. Значит, ещё не всё.
— Да сколько ей осталось? — тихо спросил Олег. — День? Два?
Серёжа резко втянул воздух, подошёл к кровати и уставился на лицо Амины. Он видел смерть тысячи раз, на поле боя, на улицах, в глазах тех, кто просил добить. Но сейчас всё было иначе.
— Отпусти её, — сказал Олег спокойно.
— Нет. Пусть сдохнет сама, если уж решила.
Некоторое время оба молчали. Только где-то в углу потрескивала лампа. Потом Олег оторвался от края стола, хлопнул Серёжу по плечу.
— Если что, зови.
Он вышел. Серёжа остался сидеть, не шевелясь. Долго смотрел на Амину.
— Слабая тварь. Только попробуй доказать, что он был прав.
***
Всю ночь он сидел. Злость в нём уже не кипела, а просто осела внутри. Он злился на неё за глупость, за то, что довела себя до такого состояния, за то, что заставила его сидеть тут, среди этого жара и пота, как нянька. И всё равно не уходил. Иногда, когда она бредила громче, он ловил себя на том, что слушает. Старается разобрать слова. И что-то внутри сжималось. Всё в нём бунтовало против ее шепота. Её слабость раздражала почти физически. Он видел, как она мечется, как снова зовёт отца, как губы шевелятся, произнося слова, и от этого внутри у него будто всё выворачивалось.
— Хватит, — тихо сказал он, хотя она не могла его слышать. — Замолчи уже.
Она не замолкла. Наоборот, застонала громче, будто от боли, и мягко, жалобно, как ребёнок, позвала опять отца.
— Твой папа сдох, дикарка.
Ему хотелось уйти, чтобы этот жар, этот бред, этот запах лекарств перестали липнуть к коже. Но уйти он не мог. Каждый раз, когда делал шаг к двери, она начинала стонать громче, и он раздражённый, злой, бессильный возвращался.
— Терпи, — пробормотал он, будто не ей, а себе. — Раз уж решила выжить, выживай. Но если после этого снова вздумаешь свалиться, клянусь, сам тебя добью.
Он сказал это тихо, почти ласково. Её слабость вызывала в нём отвращение.
И от этого становилось только хуже.
К полуночи воздух в комнате сгустился, как перед грозой. Амина лежала неподвижно, она наконец-то замолчала, почти без признаков жизни, и осталось только редкое, сиплое дыхание, будто кто-то тянул воздух из глубины колодца. Сережа наклонился ближе и запах болезни, солоноватый, приторный, ударил прямо в нос.
Когда под утро небо начало сереть, Серёжа наконец вышел из комнаты. Он шел медленно, без оглядки, а внутри всё звенело от усталости и раздражения. Не хотел смотреть на неё больше, не хотел видеть это уже практически мертвое тело и слышать хрип, будто каждое её дыхание просило у него разрешения уйти. Он закрыл за собой дверь, не дожидаясь, чтобы кто-то подхватил дежурство. Внизу, в кухне, уже бродили люди. Он прошёл мимо, не обращая внимания, затем в кресло в гостиной и просто уставился в никуда.
Голова гудела. От бессонницы, от злости, от чувства, которое он не хотел ни признавать, ни называть.
Пусть умирает. Хоть толк будет, наконец перестану возиться, как дурак.
Но мысль прозвучала глухо и неубедительно.
Он пролистал какие-то бумаги, потом бросил. Зажёг сигарету, но даже не затянулся, лишь держал, глядя, как дым извивается, и думал, что через пару часов кто-нибудь войдёт и скажет: «Командир… она не выжила». И это будет логично, просто, как закрыть отчёт.
Он даже заранее представил себе, как сдержанно кивнет. Скажет что-нибудь вроде «понятно» или «запишите». Не спросит деталей. Не пойдёт смотреть. Зачем. Всё и так ясно. Затем могила за оградой, под миндалём, где солнце не жарит днём и где ветра нет. Просто земля, которую можно не заметить, проходя мимо. Он даже знал, кого пошлёт копать. Двоих, молчаливых, крепких, а главное, они не задают вопросов. Всё должно быть быстро и чисто.
От этой мысли становилось только хуже. Он не понимал, откуда эта злость, но она росла, как гной под кожей. Всё в нём кипело от раздражения: зачем он вообще взялся её учить? зачем тратил силы? зачем слушал эти глупости про Наполеона и Россию? Он не врач, не святой и не должен был сидеть у её постели, вытирая пот и слушая бред.
Слабая, никчёмная. Ни толку, ни стойкости.
В голове всё сводилось к одной холодной мысли: если она умрёт, всё станет просто, потому что больше не придётся объяснять, не придётся оправдываться перед собой. Она исчезнет, и всё встанет на место.
Дверь тихо, почти нерешительно приоткрылась. Серёжа даже не сразу поднял голову. На пороге стоял один из солдат.
— Товарищ командир, — сказал он неуверенно. — Кажется… ей немного легче. Врач говорит, жар спадает.
Солдат явно не знал, как себя вести дальше, замялся, потом добавил, чуть бодрее, будто оправдываясь:
— Она дышит ровнее. Глаза открывала. Сказала пару слов. Пить просила.
— Пить, — повторил Серёжа сухо. — Уже неплохо.
Он кивнул, откинулся на спинку кресла. Солдат подождал секунду и вышел, прикрыв дверь. Серёжа долго не двигался, потом медленно потянулся за сигаретой, зажёг её и вдруг понял, что рука чуть дрожит. Он втянул дым, выдохнул, и уголки губ дёрнулись в чём-то похожем на удовлетворение, едва заметном, почти стыдном.
Теперь, когда она, черт возьми, выжила, все это выглядело иначе. Не просто упрямство, не жалкий инстинкт, а какая-то внутренняя сила, скрытая под всей этой тихой покорностью, оказалась в ней.
Серёжа усмехнулся, глухо, сам себе.
— Вот и славно, — пробормотал он. — Хоть один человек в этом доме не подох, как щенок.
Он докурил, встал и, не торопясь, пошёл к ней. Сережа вошёл в комнату тихо, почти на цыпочках, сам не зная зачем. На кровати лежала все та же бледная, осунувшаяся Амина, но дышала уже ровнее, щёки чуть порозовели. Он подошёл ближе, молча выровнял простыню, хотя та и не была смята, потом присел на край кровати.
— Молодец, — сказал он негромко, как будто для себя.
***
Сознание возвращалось к ней не сразу, а как будто всплывало из вязкой, липкой воды, в которой она тонула целую вечность. Сначала пришёл звук: мерное потрескивание лампы, чей-то шаг за дверью, приглушённый голос, который отдавался гулом внутри головы. Затем запах. Табак, железо, кислый привкус лекарства. Всё это было таким резким, настоящим, что Амина едва не застонала от самого факта существования.
Где-то рядом кто-то ровно дышал. Тень двинулась, и она поняла, что не одна. Открыв глаза, сначала увидела не лицо, а просто движение света, это лампа качнулась, и силуэт за ней стал чётче. Сережа. Он сидел в кресле у кровати, под глазами темнели следы бессонных ночей.
Она смотрела на него, не мигая, и в какой-то момент он, видимо, почувствовал её взгляд и поднял голову, встретился глазами. Несколько секунд они просто смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Потом он тихо выдохнул.
— Очнулась.
Амина не ответила. Губы шевельнулись, но звука не вышло. Казалось, язык забыл, как говорить. Сережа нахмурился, потянулся за стаканом, поднес к её губам.
— Осторожно. Не спеши, — сказал он коротко, не глядя ей в глаза.
Она сделала глоток, и от простого ощущения холодной влаги по горлу её почти затошнило, ведь тело ещё не понимало, что живое. Она чуть отвернулась, и тогда увидела, что на тумбочке рядом лежали какие-то бумаги, его привычный блокнот, карты. Всё то, что было частью его мира, теперь соседствовало с её слабостью.
Он сел обратно, молча, тяжело. Несколько секунд просто сидел, глядя куда-то в пол. В его позе было странное напряжение, будто он хотел что-то сказать, но боялся, что, стоит начать, не сможет остановиться.
Амина лежала неподвижно, чувствуя, как слабость накрывает волнами. Она всё ещё не понимала, где реальность, а где сон. Казалось, что он тоже часть видения, голос, который бред придумал, чтобы ей было не так страшно. Но потом он двинулся, провёл рукой по лицу, и всё стало слишком чётким.
— Ну что ж, значит, не сдохла. Молодец.
Он встал, сунул руки в карманы, обернулся и произнёс уже вполголоса, почти себе:
— Раз выкарабкалась, значит, придётся теперь жить.
***
Температура отступала понемногу, дыхание переставало рваться, и Амина начинала осознавать, что жива. Тело всё ещё не слушалось, но разум понемногу возвращался. Она различала чужие голоса. Женщины, что-то шептавшие у изголовья. Иногда Олег, говоривший тихо, деловито. Иногда короткие шаги кого-то из солдат, приходящих проверить, нужна ли вода. Но Серёжи не было.
Он исчез, будто его вырезали из этого пространства. В комнате, где всё ещё пахло его табаком, его присутствие еще чувствовалось, однако его самого не было. Ни минуты. Ни одного слова. Ни взгляда.
Она пыталась объяснить себе это: он занят, уехал, устал, ему просто всё равно. В конце концов, он командир, а она грязная сирийка.
С каждым днём она могла дольше сидеть, пить воду без посторонней помощи, даже немного есть. Однажды ей позволили встать. Ноги дрожали, земля качалась, но она стояла. И первое, что она сделала, — посмотрела на дверь. За ней было тихо. Только где-то вдалеке слышался мужской смех, гул голосов, звук шагов по камню. Жизнь шла, как будто её болезнь была всего лишь помехой.
Он не пришёл ни утром, ни вечером. Не заглянул даже мельком. Ни одного слова через других, ни записки, ни приказа, ни упрёка. И от этого становилось неловко, будто она сделала что-то неправильное, просто позволив себе выжить.
Амина начала одеваться сама, расчесывать волосы, убирать за собой миски, как будто этим могла вернуть хоть какое-то ощущение порядка. Но каждый раз, проходя мимо двери, она ловила себя на том, что прислушивается к шагам, к голосу, к его кашлю, к знакомому звуку зажигалки. И каждый раз была тишина.
Тишина, от которой сердце сжималось сильнее, чем от жара.
***
Сережа появился внезапно, в череде одинаковых, пропитанных слабостью дней, как сквозняк, как порыв ветра, что распахивает дверь прежде, чем успеешь понять, что происходит. Амина сидела на постели, накинув тонкий платок, и, услышав шаги, не сразу осознала, кто это. Только когда дверь распахнулась резким движением и глухо ударилась о стену, она мгновенно поняла
Он вошёл с кипой бумаг в руке, окинул комнату взглядом и взгляд этот был не просто холодным, а обжигающим.
— Ну, вот ты и воскресла, — произнёс он тихо, но в голосе слышалось злое напряжение. Он бросил бумаги на стол, подошёл ближе, задержался напротив неё. — Сколько недель? Две? Три? Всё это время ты валялась, ела, дышала, а толку никакого.
Амина опустила глаза, сцепила пальцы. Она знала этот тон, это был не столько гнев, сколько раздражённое разочарование, то самое, которым он всегда окатывал ее за ошибки.
— Худющая. Господи, на кого ты похожа, — фыркнул он, поднимая бровь. — Кости, глаза — и всё. Тебя ветром унесёт, если дверь откроют. Я тебя в люди вытаскивал, а ты обратно в скелет скатилась.
Он говорил быстро, раздражённо, но не кричал.
— Молчишь? Конечно, молчишь. Привыкла. За всё это время не сделала ни строчки, ни перевода, ни работы. Думаешь, если чуть не сдохла, это оправдание?
Он остановился, перегнулся чуть вперёд, упершись руками в спинку стула.
— У нас тут, если ты не заметила, никто не имеет права выпадать из строя. Ни я, ни они, ни ты.
Сережа тихо выдохнул и выпрямился.
— Не жду благодарности, — сказал он уже спокойнее. — Просто не вздумай превращать это в жалость. Хочешь жить, начинай работать. Не хочешь, тогда ложись обратно и не мешай.
Он отошёл к двери, бросил взгляд через плечо:
— Завтра утром в библиотеке. Начнём заново. С чистого листа, если ты вообще ещё в состоянии писать.
И ушёл, не дожидаясь ответа. Амина сидела неподвижно, чувствуя, как в груди медленно нарастает горечь. Не обида, нет. Ей было стыдно. Глупо, мучительно, по-детски стыдно. Стыдно за то, что ослабла, за то, что не смогла работать, за то, что лежала и ждала, пока тело само справится. И, может быть, за то, что теперь снова жива потому что ей не дали умереть.
Она поднялась, шатко, почти не чувствуя ног, подошла к окну. За мутным стеклом сад уже изменился, то, что она видела изредка, когда её приносили воду или открывали ставни, теперь предстало ясно. Миндаль, что недавно стоял белым и цветущим, осыпался. Ветви потемнели, и под ними лежал тонкий ковер из бледных лепестков, будто снег.
Амина провела пальцами по стеклу. От прикосновения остался след, расплывшийся от тепла её кожи. Она смотрела на сад долго, словно пыталась запомнить это простое состояние, эту тишину после бури, дыхание жизни, которое возвращается.
Скоро лето.
Солнце стало ярче, ветер теплее, и в воздухе чувствовалось что-то новое, непостижимое. Мир не ждал её, а просто жил дальше. И она, наверное, тоже должна.
***
Ближе к полудню ей принесли увесистую стопку, перевязанную серой бечёвкой. Солдат, оставив их на столе, коротко кивнул и ушёл, будто боялся задержаться в этой комнате дольше необходимого. Амина долго не притрагивалась к стопке, только смотрела, чувствуя лёгкое напряжение между лопатками.
Когда наконец развязала кипу бумаг, увидела четкий, прямой почерк. Она медленно пролистала верхние листы и заметила даты.
Месяц назад. Два.
Она моргнула. Сначала решила, что ошиблась, но чем дальше читала, тем яснее становилось: эти отчёты устарели. Они больше не имели смысла. Люди, которых упоминали, возможно, уже ушли или погибли, маршруты изменились, склады опустели.
Тем не менее она села за стол и начала работать. Пальцы дрожали, мысли цеплялись за слова, будто за тонкие нити. С каждой страницей становилось всё труднее, будто память сопротивлялась, как мышцы после долгой болезни.
Она переводила аккуратно, выверяя фразы. Иногда останавливалась, перечитывала. Ей казалось, что мозг тяжело гудит. Временами она даже не понимала, что именно переводит: отчёты о движении грузов, короткие донесения, обрывки разговоров, все это казалось частью чужого мира, который давно ушёл вперёд, оставив её где-то позади.
Когда она добралась до середины, взгляд вновь упал на даты. Амина невольно усмехнулась.
Конечно.
Это было испытание. Он просто проверяет, сможет ли она снова думать, снова держать перо, снова быть полезной.
Она опустила голову и продолжила. Переводила до тех пор, пока буквы не начали расплываться, пока перо не оставило на полях кляксу.
Конец эпизода
